Супермен и я

 Шерман Алекси

 «Лос-Анжелес Таймс», 19 апреля, 1998

 Следующее эссе появилось как часть серии «Удовольствие от чтения и письма». Это эссе также было напечатано в «Самых Удивительных Книгах»: «Писатели, получающие удовольствие от чтения». 

 Я учился читать по книге комиксов «Супермен». Достаточно простая, на мой взгляд. Я не могу вспомнить, какой конкретно комикс о Супермене я читал, так же, как я не могу вспомнить, с каким злодеем он сражался в том издании. Я не могу вспомнить сюжет, или средства, на которые я приобретал комиксы. Что я могу вспомнить, это следующее: мне три года, индейский мальчик из Спокана, живущий со своей семьей в индейской резервации в Спокане на востоке штата Вашингтон. Мы были бедны по всем меркам, но одному из моих родителей обычно удавалось найти какую-нибудь минимально оплачиваемую работу или что-то подобное, которая выводила нас в средний класс по меркам резервации. У меня был брат и три сестры. Мы жили на смесь нерегулярных пэйчеков, надежду, страх и правительственное пособие. 

Мой отец, который был одним из нескольких индейцев, которые ходили в католическую церковь с какой-то целью, был жадным читателем вестернов, шпионских детективов, историй убийств, гангстерских романов, биографий баскетбольных игроков и всего прочего, что он только мог найти. Он брал книги под залог в магазине «Dutch», «Goodwill», Армии Спасения и «Value Village». Когда у него были лишние деньги, он покупал новые романы в супермаркетах, любых попавшихся магазинах и сувенирных лавках при ветеранских госпиталях.  Наш дом был полон книг. Они громоздились безумными стопками в ванной, спальнях и гостиной. В припадке ничем не занятой творческой энергии, мой отец соорудил стойку книжных полок и вскоре заполнил их случайным набором книг об убийцах Кеннеди, Уотергейте, войне во Вьетнаме и полной 23-х книжной серией вестернов Апачи. Мой отец любил книги, и, поскольку, я любил моего отца с болезненным рвением, я также решил любить книги.

Я помню, что стал подбирать отцовские книги, прежде чем выучился читать. Слова были в основном иностранные, но я до сих пор отчетливо помню момент, когда я впервые с внезапной ясностью понял, в чем смысл абзаца. В моем словаре не было слова «абзац», но я осознавал, что абзац был оградой, на которой держались слова. Слова внутри абзаца трудились вместе ради общей цели. У них была некоторая особая причина, чтобы быть внутри такой же ограды. Это знание восхитило меня. Я начал думать обо всем в рамках абзацев. Наша резервация была маленьким абзацем внутри Соединенных Штатов. Дом моей семьи был абзацем, отличным от абзаца Ле Брет на севере, Фордов – на юге и школы племени на западе. Внутри нашего дома, каждый член семьи существовал в отдельном абзаце, однако имел гены и общий опыт, которые связывали нас. Теперь, размышляя логически, я вижу мою изменившуюся семью, как эссе из семи абзацев: мать, отец, старший брат, покойная сестра, мои младшие сестры-близнецы и наш приемный маленький брат. 

В то самое время, когда я видел мир в абзацах, мне попались комиксы о Супермене. Каждая секция, заполненная картинкой, диалогом и рассказом была трехмерным абзацем. В одном блоке Супермен вышибает дверь. Его костюм красный, голубой и желтый. Коричневая дверь разлетается на множество частей. Я смотрю на рассказ внутри картинки. Я не могу читать слова, но я предполагаю, что она рассказывает мне, что «Супермен выламывает дверь». Вслух, я притворяюсь, что читаю слова, и говорю: «Супермен выламывает дверь». Слова, диалог, также вылетают изо рта Супермена. Поскольку он выламывает дверь, я предполагаю, что он говорит: «Я выламываю дверь». Я снова притворяюсь, что читаю слова и громко произношу: «Я выламываю дверь». Так я научился читать. 

Это могла бы быть интересная история сама по себе. Индейский мальчик сам учится читать в раннем возрасте и быстро достигает успехов. Он читает «Гроздья гнева» в детском саду, когда другие дети еще мучаются с «Диком и Джейн». Если бы он имел что-то, но индейский мальчик живет в резервации, он мог бы зваться одаренным. Но он все еще индейский мальчик, который живет в резервации, и просто чудак. Он вырастает в мужчину, который часто говорит о своем детстве в третьем лице, как если бы оно отзывалось тупой болью и заставляло его озвучивать свои таланты более скромно. 

Умный индеец – это опасный человек, которого боятся и над которым смеются индейцы и неиндейцы. Я дрался с моими одноклассниками каждый день. Они хотели, чтобы я вел себя тихо, когда учитель-неиндеец просил ответа, добровольца или помощи. Мы были индейскими детьми, от которых ожидалось, что они будут глупыми. Большинство выросло с этими ожиданиями в классе, но они разрушили себя ими и изнутри. Они не могли справиться с обычным чтением в классе, но могли вспомнить, как петь несколько дюжин песен Пау-Вау. Они отвечали односложно на виду у своих учителей-неиндейцев, но могли рассказывать замысловатые истории и шутки за обеденным столом. Они послушно кивали головами, когда противостояли учителю-неиндейцу, но были способны вступить в борьбу с индейским толстяком на 10 лет старше. От индейских детей ожидали провала в мире неиндейцев. Те, кто потерпел неудачу, были с церемониями приняты другими индейцами и, с соответствующими сожалениями, неиндейцами. 

Я отказался терпеть неудачи. Я был умен. Я был дерзок. Я был везуч. Я читал книги до поздней ночи, до тех пор, пока еще мог держать глаза открытыми. Я читал книги на перемене, во время обеда, и в те несколько минут, которые оставались, когда я заканчивал мои домашние задания. Я читал книги в машине, когда ехал с семьей на пау-вау или баскетбольные игры. В торговых центрах, я бежал к книжным магазинам и читал обрывки всех книг, каких только мог. Я читал книги, которые мой отец приносил домой из ломбардов и комиссионок. Я читал книги, которые я брал в библиотеке. Я читал обратные стороны коробок из-под каши. Я читал газеты. Я читал бюллетени, напечатанные на стенах школы, больницы, офисов племени, почты. Я читал рекламный мусор. Я читал справочные руководства. Я читал журналы. Я читал все, что имело слова и абзацы. Я читал с равной степенью удовольствия и отчаяния. Я любил эти книги, но я также знал, что любовь имеет только одну цель. Я пытался спасти мою жизнь.

Несмотря на все книги, что я прочитал, я до сих пор удивлен, что я стал писателем. Я собирался стать педиатром. Теперь я пишу романы, короткие рассказы и поэмы. Я навещаю школу и учу писать творчески индейских детей. Во все годы моей жизни в школьной резервационной системы, меня никогда не учили писать стихи, короткие истории или романы. Меня определенно никогда не учили, что индейцы пишут стихи, короткие истории или романы. Письмо было чем-то вне индейцев. Я не могу припомнить ни одного раза, чтобы учитель-гость посещал резервацию. Там должны были быть приходящие учителя. Кто они были? Где они сейчас? Существуют ли они? Я посещаю школу так часто, как только возможно. Индейские дети толпой собираются в классе. Многие пишут собственные поэмы, короткие истории и романы. Они уже читали мои книги. Они уже прочли много других книг. Они смотрят на меня с блеском в глазах и уверенным интересом. Они пытаются спасти собственные жизни. Но есть замкнутые и уже потерпевшие неудачу индейские дети, которые сидят на последних партах и игнорируют меня с определенной театральностью. Страницы их тетрадей пусты. Они не носят ни карандаша, ни ручки. Они пялятся в окно. Они отказываются и сопротивляются. «Книги», - говорю я им. «Книги», - говорю я. Я бросаюсь всем весом на запертую дверь. Дверь выдерживает. Я умен. Я дерзок. Я везуч. Я пытаюсь спасти наши жизни.

 

Шерман Алекси – беседа с Дианой Тиль о литературе Коренных американцев. 

 Большинству американской публики Шерман Алекси известен как поэт. Но люди, которые внимательно следят за его творчеством, наблюдают в последнее время некое смещение акцентов в его работе. И потому мы вправе спросить его, почему он переключился с поэзии на прозу, более того – на написание сценариев. Свое увлечение кино Алекси объяснил двумя вещами, казалось бы, далекими от творчества: коммерческий успех и доступ к более широкой аудитории. «Романы и фильмы позволяют оплачивать счета лучше, чем стихи», - вероятно, с возрастом поэт становится более прагматичным, - «и, что ни говори, кино на сегодня наиболее массовый вид искусства. позволяющий общаться с большим количеством людей и, что для меня особенно важно, - с индейской молодежью». Но Алекси не был бы американским индейцем и, в конце концов, самим собой, если бы не добавил: «Сейчас я работаю над фильмом, и я пришел к осознанию того, что сидение в кинотеатре – это современный эквивалент сидения вокруг костра, слушая рассказчика…и из-за этого, индейцы, все люди, будут более восприимчивы к фильмам, чем к книгам».

 Также, по мнению Алекси, произведения Коренных американцев зачастую воспринимаются как некое отражение исторической действительности. Между тем, индеец-художник также хочет быть просто художником. Он хочет говорить от себя и о себе, и просто быть услышанным.  «В конце концов, мы – индейцы сегодняшнего дня, и мы такие, какими вы нас сделали. Но это не означает, что мы будем выглядеть так, как вы хотите». Для большинства коренных авторов, литература – это способ выживания и сопротивления. «Многие из нас – изгнанники» - говорит Алекси. «Мы находимся в ситуации, когда сказанное слово звучит как сказанное не просто от себя лично, и даже не от имени поколения, что свойственно большинству белых авторов, а от имени всего народа». 

Чего Алекси ждет от своих собратьев по перу? «Я хочу, чтобы мы писали о пути, по которому мы идём». И, более того, о пути, по которому они идут сегодня, без романтической ностальгии и нотаций, свойственных 19-му, да и 20-му веку… 

 Характерной чертой Ваших книг является синтез форм. Иногда, читателю бывает трудно понять, поэма это  или короткий рассказ.  Какие отличия видите Вы между жанрами? Как Вы думаете, не являются ли некоторые отличия довольно искусственными? Каково Ваше отношение к смене различных форм в течение развития всего Вашего творчества?

 Многие из тех, кто читает меня впервые, читает меня как американского индейца. Несмотря на то, что мы вот уже почти двести лет живем с вами в одной стране, мы обладаем совершенно разным менталитетом. Вы прочерчиваете границы, а мы пересекаем их с азартом и жадностью. Мы выше прочего ценим жизнь, предпочитая замешивать внутри неё любые условности. Вы же, зачастую, ставите условности выше жизни. Я думаю, что пришел к моей поэзии тем же путем, каким достиг других вещей в моей жизни. Я просто не люблю, чтобы мне указывали, что делать.  И потому, пишу, ориентируясь только на свои собственные ощущения. В начале моей карьеры я писал свободные стихи с некоторым влиянием формы, но в последнее время я стал писать вещи с большим влиянием свободной поэзии. Как человек, выросший в резервации, я не приемлю любых ограничений. Мне интересно все: жажда нового – мое преступление. 

 Не могли бы Вы рассказать о Вашем пути к романам  и сценариям. Чувствуете ли Вы необходимость следовать определенному жанру, чтобы рассказать какую-то историю?

 Я понимаю, о чем Вы говорите. Вы имеете ввиду мой первый сборник, “The Business of Fancydancing”. О том смешении жанров, которое в нем присутствует. Изначально, решение включить поэмы и рассказы в него было принято редакторами “Hanging Loose Press”. Мне было только 23 года, когда книга была допущена к публикации, и я действительно не знал, как составить сборник (я до сих пор не знаю!), таким образом, на самом деле, это было редакторским решением. Я думаю, эти парни из “Hanging Loose” поняли, что моя работа была смесью поэзии и фантастики, и, поскольку тогда я был еще ребенком в писательстве, я думаю, та смесь была естественной, возможно, даже рефлексивной. Мне приходилось тяжело трудиться, чтобы читатель воспринимал поэму как поэму, а не как гибрид. Конечно, я до сих пор люблю гибриды. Я сам – гибрид. Таким образом, я думаю, что редакторы “Hanging Loose” в том числе, помогли мне определить себя и как поэта. Они до сих пор являются издателями моих стихов, и мне очень любопытно, что они сделают с моей следующей книгой. Я думаю, что моя попытка начать писать романы и сценарии была, в первую очередь, попыткой заработать больше денег, чтобы я мог целиком отдаться писательству. Но, черт возьми, я не публиковал романов уже семь лет, так что я не уверен, что меня можно считать романистом. Что ж – видимо, я поэт, не чуждый коротких рассказов. Более того, мне кажется,  мои романы и сценарии носят все тот же поэтический оттенок. Сейчас я работаю над моей первой нехудожественной большой книгой о четырех поколениях индейских мужчин в моей семье, и наших отношениях с войной, и я также разрываюсь между прозой и поэзией. В некотором отношении, я чувствую, что моя новая книга – это сумма моих основных размышлений на сегодняшний день. Вероятно, после её завершения я буду вынужден заняться чем-то радикально новым. 

 Можете ли вы рассказать, в чем разница между написанием книги и написанием сценария?  Насколько сложно для Вас  экранизировать собственное произведение.  Какой полезный совет вы получили на этом пути? Был ли какой-то «совет», с которым вы инстинктивно не согласились?

 Хотя я уже написал два сценария для вышедших в прокат кинолент, и работаю над сценариями к полудюжине еще не поставленных фильмов, я до сих пор не могу вычислить, что здесь сработает, а что – нет. Я не думаю, что кинозритель столь же снисходителен или честолюбив, как публика, читающая стихи или романы. 99 процентов всех когда-либо сделанных фильмов, от самых независимых до самых коммерческих, от дерьмовых до классических, - одинаковы по структуре. Если поэт мыслит как режиссер, - он неизменно создает сонет, только сонет и ничего больше! Просто попытайтесь сделать кино из «Пустоши» или «Портрета художника в юности». Я хотел бы работать с кино как с поэтическим жанром. Каждый мой фильм я воспринимаю как поэму. И в этом случае, я обошелся бы самым маленьким бюджетом. Лучший совет, который я когда-либо получал: «Шерман, хватит тратить время в Голливуде!» Конечно, я полностью проигнорировал этот совет. 

 Можем ли мы обсудить, как прошлое и настоящее встречаются в ваших работах?

 В моем словаре слова «индеец» и «ностальгический» - синонимы. Как колонизированный народ, я думаю, мы всегда искали в прошлом некоей реальности и воображаемого чувства чистоты и аутентичности. Но я ненавижу мою ностальгию. С недавнего времени я увлекся поп-культурой, и надеюсь, что это будет противоядием для ностальгии. Таким образом, я думаю, что прошлое и настоящее всегда присутствуют в моей работе. «Одинокий Рейнджер» и «Тонто» всегда будут бороться.

 Название поэмы из вашей первой книги, «The Business of Fancydancing» - это сестина, и мне хотелось бы вернуться к вопросу о разнообразии форм в Вашем творчестве. Кто первым повлиял на Вас из «формальных» поэтов? Почему вы чувствуете, что вас тянет к этому? Как вы думаете, какие возможности дает использование форм?

 Хотя меня, конечно, можно считать поэтом вольных форм, я всегда работал в традиционных и собственно изобретенных формах. Хотя я никогда не осознавал этого раньше, но думаю, что сестина как форма, которую я использовал в своей первой книге, многое говорит о моих амбициях. Мой самый ранний интерес к поэтам классической формы…я бы скорее определил как интерес к самой форме, нежели чем к кому-то конкретно. “To His Coy Mistress” Марвелла, “My Papa’s Waltz”, “Gwendolyn Brooks’”, “We Real Cool” Ротника, и “A Dream Deffered” Лэнгстона Хьюза – вот те стихи, которые запали мне в душу; это были самые первые поэты классической формы, которыми я восхищался. Говоря полушутя-полусерьезно, я думаю, что постоянно переписывал “My Papa’s Waltz”, но на индейский манер. После того, как я начал писать в более классической манере, я постоянно удивляю самого себя своими новыми идеями, новым словарем и новыми способами взгляда на мир. Осознание того, что я  использую классическую форму, освобождает мое подсознание.

 Это в точности то, что я чувствую в отношении использования формы – это сила, работающая с подсознанием. Я действительно думаю о поэме Ротника, когда читаю Вашу работу. Для меня это тоже одна из поэм, которые рано побудили меня к изучению поэзии. Его метод сочетания романтики и цинизма чем-то напоминает Ваш, и борьба между между этими двумя тональностями создает настоящий заряд в поэме. 

 Я думаю, что эта поэма невероятно печальна и жестока, и её печаль и жестокость подчеркиваются её мягкими ритмами и рифмами. Если Вы помните сюжет, то простушка-мать главной героини все время находится под действием наркотика, и я думаю, возможно, мягкая музыка – это та форма, которая способна отрицать террор, нагнетающийся в поэме по мере её прочтения. Это похоже на то, как думают дети, не правда ли? Мой отец не был жесток, но он имел обыкновение оставлять нас, чтобы уйти напиться, и иногда мог отсутствовать в течение нескольких недель. Он был абсолютно ненадежным и непредсказуемым. Отец моей жены был жутко непредсказуемым алкоголиком, то очаровательным и смешным, то жестоким и язвительным. Так что, я думаю, поэма Ротника, она вся – о непредсказуемости отца-алкоголика как архетипа мышления.

 Мне кажется чрезвычайно забавным, насколько личное и общественное смешивается в Ваших произведениях. Насколько вещь, начавшаяся как любовная поэма, может завершиться политическим призывом Не могли бы Вы рассказать об этом слиянии, и о том, какое развитие оно получает в Вашем творчестве? 

 Я уже говорил где-то, что индейцы политизированы с рождения. Мне было пять или шесть лет, когда я стоял в очереди за бесплатной правительственной едой в резервации, когда у меня возникла первая политическая мысль: «Эй, я стою в очереди, потому что я индеец!» Конечно, я прекрасно проводил время в очереди с моими очень смешными и весьма многословными сверстниками и родителями. Я бы сказал, что моя семья была одной из самых смешных на свете! Таким образом, меня научили смешивать политическое и художественное, возводя драму личного в масштаб общественно значимой кульминации. Можете рассуждать об этом сколь угодно, но мне кажется, что в этом столько же от природы, сколько от воспитания. Что касается любви, то я был вовлечен в длительную любовную связь с белой женщиной, и наши  расы и наши политические взгляды всегда были предметом дискуссии и разногласий. Никогда, даже в самые мои интимные моменты, я не был полностью свободен от того, что я американский индеец.

 У поэта Майкла Харпера есть книга, озаглавленная «История Вашего собственного сердцебиения». Я всегда интересовалась историей создания этой поэмы, но такие вещи у каждого пишутся индивидуально. Какие писатели повлияли на Вас, в отношении смешения личного и исторического?

 Вообще говоря, я думаю, что индейцы имеют значительно более долгую память, чем белые американцы. Или, возможно, мы, индейцы, испытываем гораздо более глубокую неудовлетворенность. Но, я думаю, что моя работа имеет гораздо более автобиографического, чем исторического. Таким образом, возможно, что я личный историк. Поэт-воспоминатель. Посредник между индивидуальной и мировой историей. Я думаю, что другие индейские поэты, которые в наибольшей степени повлияли на меня, это: Саймон Ортис, Адриан К.Льюис, Джой Харджо, Лесли Силко. Я упоминаю эти имена хотя бы ради того, чтобы не ощущать собственное одиночество в этом вопросе. В длинной книге-поэме Ортиса, «От берегов песчаного залива», он переплетает свою собственную историю с историей геноцида в США, и достигает ошеломляющего качества исповедальной поэзии. И мне кажется , что его исповедь полна собственного достоинства при полном отсутствии нарциссизма. Вот тот самый случай, когда личностное «я» способно говорить за целый народ. Я надеюсь, что смогу делать то же в своих поэмах.

 Во многих Ваших поэмах применяется род эллиптического повторения, шаманского заклинания. В Вашем сборнике народных преданий, «Вода, текущая домой», например, я чувствую, что поэма «Женщина говорит» напоминает медитативный рефрен:

 

“This woman speaks, this 

woman, who loves me, speaks

to another woman, her 

mother, this daughter

speaks to her mother…”

 

(«Эта женщина говорит, эта

женщина, что любит меня, говорит

с другой женщиной, своей

матерью, эта дочь

говорит своей матери…»)

 Не могли бы Вы прокомментировать использование повторения и культурные аспекты этого приема?

 В мире индейцев повторение священно. Все наши песни длятся часами: «Этот индеец ходит вокруг горы, когда он идет, когда он идет, когда он идет…» Таким образом, я думаю, что повторение привлекает меня с этой традиционной точки зрения, и оно также привлекает меня просто с музыкальной стороны. Я хочу, чтобы мои поэмы звучали, как племенные песни, и с помощью повторения, иногда я могу заставить английский звучать как салиш. Я также думаю, что в отношении духовности и молитвы, повторение может звучать как нота отчаяния. Думая о работе Хопкинса, «Прошлая боль»…Бог может чувствоваться таким далеким. Таким образом, стоны грешников будут длиться, пока он не уделит им внимание.

 Когда я прочитала то, что вы написали в Нью-Мексико, на меня произвело впечатление сама манера  исполнения. Я знаю, что вы были участником  многих поэтических схваток и приобрели звание «Поэт-чемпион в тяжелом весе» (или что-то вроде этого). Считаете ли Вы,  что стихи следует читать со сцены, хотя бы для того, чтобы оживить воздух? 

 

История мира – это, во многом, история, рассказанная рассказчиком. И потому, живая речь имеет гораздо большую ценность, чем речь записанная. Именно поэтому я считаю, что сам по себе акт исполнения сопоставим с апостольской проповедью, и потому более ценен. И я чувствую, насколько слово произнесенное для меня важнее слова записанного. Когда мне удается действительно хорошо прочитать стихи со сцены, в этот момент ощущаю себя так, как будто только что написал их.  И в то же время, как рассказчик, я  чувствую ответственность перед своей аудиторией. Я хочу, чтобы они прочувствовали мое произведение так же сильно, как и я. Я хочу, чтобы они знали, как сильно я одновременно люблю и ненавижу его. Если поэма смешная, я хочу слышать смех. Если она печальная, я хочу слышать слезы. 

 

Как совершенствовалась Ваша манера чтения? Считаете ли Вы себя экстравертом? Или Вы просто надеваете эту маску во время исполнения?

 

Большинство чтений я нахожу дьявольски скучными! У нас много конкурентов на выходе в мир. Мне приходится быть, по крайней мере, столь же хорошим, как Эминем, иначе я погиб! Но в моей личной жизни я интроверт. Я провожу большую часть своего времени в одиночестве, в компании с моими собственными мыслями, и предпочитаю книгу и ванну любому другому беспорядочному скоплению человеческих существ. Как публичный исполнитель, я «действую». Это очень странно. Я становлюсь несколько большей и более преувеличенной версией самого себя. 

 

Мне слышится достаточная доля юмора в Ваших романах и драматических произведениях (и в Ваших выступлениях на сцене), однако в Ваших стихах он часто имеет более утонченный характер. Как вообще Вы относитесь к юмору в поэзии?

 

Я думаю, что мои стихи очень смешные, но читатели недостаточно тренированны, чтобы смеяться над ними. И я думаю, что юмористические стихи серьезно недооцениваются в поэтическом мире. Я бы хотел составить антологию юмористических стихов, которые были бы серьезны и значимы по любым стандартам. Я бы назвал её «Смешные вещи». Я думаю, что Оден очень веселый. Я думаю, что Люси Клифтон очень смешная. А Фрост, по-моему, невероятно более горек, нежели Боб Ньюарт.

 

Есть множество связей с миром снов в Ваших работах, даже когда этот сон не очевиден. «Dead Letter Office», например, начинается с очень правдоподобного явления – получения письма, написанного на Вашем родном языке, которое нуждается в переводе – но затем сюжет становится все более сюрреалистичным. Вы усердно бьетесь над переводом «Большой Мамы» годами, «держа какое-то краткое письмо из прошлого». Я выбрала эту поэму, как пример, потому что она не напрямую о сне, и все же чувствуется, что она, несомненно, похожа на сон. 

 

Я с детства страдал гидроцефалическим синдромом, у меня была серьезная мозговая травма в шестимесячном возрасте, и эпилептические припадки, и я принимал серьезные успокоительные средства до семи лет, таким образом, у меня определенно более напуганный и измученный мозг, чем у большинства других людей. Я не знаю, как говорить об этом в медицинских терминах, но я уверен, что мое мозговое нарушение дало мне все виды видений! Я всегда был склонен к ночным кошмарам и бессоннице, таким образом, сон , бессонница и кошмары всегда были моей навязчивой мыслью. Я принимал фенобарбитол, прежде чем начал ходить в детский сад, таким образом, вероятно, было предопределено, что я стану поэтом, не так ли? И разве я ошибся с выбором? 

 

 стихотворение из шести шестистиший

 Народ салиш; название обычно переводят как "солнечные люди", "дети солнца", хотя точное значение не известно. Помимо спокан, в эту группу, проживавшую на северо-западе США и юго-западе Канады, входили племена шусвап, томпсон, лиллуэт, калиспел, флатхэд, кердален, колвил, оканаган.

 Pitched Past Pain

 

 

© saltmariya

Сделать бесплатный сайт с uCoz